Библиотека

а знаете ли вы, что…
МузыкаИнформацию о песнях, написанных различными коллективами по мотивам произведений Стивена Кинга, вы можете в разделе "Музыка"! Среди известных групп, вдохновленных творчеством Кинга, значатся "Blind Guardian", "Rage", "Ramones", "Anthrax" и многие другие...
на правах рекламы
цитата
- Он захватил меня-Господи-не-стреляй-не-стреляй-не-стреляй…
Но его руки сами знали, что делать. Он был последним. Последним из своего клана, и он владел не только высоким слогом. Грохнули выстрелы – суровая атональная песнь револьверов. Ее губы дрогнули, тело обмякло. Снова раздались выстрелы. Голова Шеба запрокинулась. Оба упали в пыль.
О поэме

На английском языке поэма "Костел из костей" (The Bone Church) написана верлибром, без рифм и твёрдого ритма.

Но для нашей отечественной поэзии является более характерным использование классических вариантов - с чёткими поэтическими ритмами и рифмами, и именно они позволяют переводимому зарубежному поэту в полный голос ПРОЗВУЧАТЬ на русском языке и быть интресным российскому читателю.

Мне кажется, это небольшое допущенное мною отклонение от оригинала поэмы, не УБАВИЛО её достоинств, а наоборот - только сделало её БЛИЖЕ русским поклонникам творчества Кинга.

Николай Переяслов
Стивен Кинг
Костел из костей
«Когда путешествуешь к сердцу тьмы
страх перестаёт быть эмоцией – это просто
конечный пункт твоего назначения…»

С. Кинг
…А ну-ка плесни мне ещё этой кислой мочи,
которая в вашем гадюшнике пивом зовётся!
А сам не елозь. Посиди пять минут, помолчи,
пока я слегка успокоюсь… Ишь, сердце как бьётся!

Как будто я всё ещё там, где костёл из костей
в ущелье за чащею джунглей белеет парадно
в надежде дождаться случайно забредших гостей,
которым уже никогда не вернуться обратно.

Плесни, говорю, мне полнее, туды-т твою мать!
И знай: я и врезать могу – я ещё не калека!..
В тот грёбанный день, когда вышли мы счастье искать,
нас было в отряде всего – тридцать два человека.

Лишь трое из нас до конца прошагали маршрут,
на каждом шагу глядя в карту да в чьи-то записки.
Назад же – вернулся лишь я… коль я пью с тобой тут…
Ну что ты стоишь, как мудак! Притащи лучше виски!

Лишь трое дошли до горы, что виднелась вдали –
то Мэннинг да Реву и я… Только хрена в том толку,
коль я, как и прежде, опять нахожусь на мели,
а прочие – смерти достались, как кролики волку?..

Плевать мне на Мэннинга! Это его кошелёк
завлёк нас в такие места, что не сыщешь дряннее.
Пусть вечно душа его вьётся там, как мотылёк…
Не правда ли, жизнь эта – чудо? Я просто хренею!

Так вот… опусти-ка монетку ещё в автомат –
пускай дребезжит, чтобы было не страшно припомнить
о трупах – числом двадцать девять, – которых тот март
оставил в лесу, чашу ужаса тем переполнив.

Средь нас была баба одна. Я скажу – повезло
тому, кто ночами влезал под её одеяло.
Хоть зад узковат, как на кляче английской седло,
но сиськи – шикарные! Тут она не подкачала.

Она стала первой среди двадцати девяти.
Болтала, болтала – и вдруг умерла мимоходом.
Ну что тут поделать? Не всем нам судилось дойти
до призрачной цели, намеченной этим походом.

Её мы нашли, когда тихо забрезжил восход,
уткнувшейся носом в костёр… Что ты куришь так нервно?
Ты думаешь, ты – царь природы? Так член тебе в рот!
И два – твоей матери! Та ещё шлюха, наверно…

Так вот, эта баба – она антрополог была,
и наш голубой докторишка, гордясь своей ролью,
сказал, что, похоже, она от того умерла,
что сердце её вдруг пронзило внезапною болью.

Врачишке виднее – он свой медицинский туман
шесть лет в институте жевал на мудрёной латыни.
А ты, христолюбец, плеснул бы мне джина в стакан,
без джина – нет жизни, не зря его любят блатные.

И слушай, что дальше… А дальше – был полный абзац!
Врубаешься? Карсон – подох от какой-то колючки.
На ветку ногой наступил, и она ему – бац! –
проткнула ботинок и в палец вонзилась там, сучка.

Когда тот ботинок мы срезали парню с ноги –
она была чёрной уже, как чернила кальмара
иль Мэннинга кровь… Он всё к Богу взывал: «Помоги!» –
но Бог предпочёл не заметить начала кошмара.

Рестона с Полгоем угробил укус пауков,
которые ночью залезли в их личные вещи. 
Они были больше размерами двух кулаков,
составленных вместе! А челюсти – в точности клещи.

Потом Акермана гадюка ужалила в нос,
свисавшая с дерева рядом с тропой, как лиана.
О, как он орал! Он от боли лицо себе свёз,
им в пальмовый ствол колотясь, как безумный иль пьяный.

Жизнь – мерзкая штука. И всё же, чувак, ты не прав,
когда с постной рожей сидишь, не умея смеяться.
Чего ты дрожишь? Не тебя ведь захавал удав!
Ты можешь бухать целый день, и вообще – наслаждаться.

У нас же – Джавьер оступился случайно с моста 
и плюхнулся в речку… Когда мы его отловили,
и наш лекаришка дыханием «в рот изо рта»
пытался его оживить, ну, а мы все застыли –

из глотки Джавьера внезапно ему же на грудь,
как пробка из бочки с шампанским, исторглась пиявка –
огромная, как помидор, неприятная – жуть!
Такая вот, блин, оказалась, в игре этой ставка.

Вот так, брат, француза подвёл этот грёбаный мост.
Когда он скончался, вдруг Мэннинг сказал, что пиявки
успели проникнуть сквозь глотку ему прямо в мозг,
а доктор добавил, что также проникли и в плавки.

По-правде сказать, я не верил тогда в чудеса.
Но час погодя, когда мы с нашим другом прощались,
я вдруг посмотрел на него, и увидел – глаза
на мёртвом лице, как живые, в глазницах вращались!

(О, как это было ужасно! Доныне во сне
видение это приходит кошмаром ко мне………)

Тем временем в джунглях сгущался тревожащий мрак,
истошными криками нас то и дело пугая.
Орали в листве попугаи на наглых макак,
макаки вопили в ответ на дурных попугаев.

Не помню, сказал я тебе – про пиявку в штанах?
Надеюсь, ты сам понимаешь, что там она ела………
Но что за дерьмо – в наших кружках? И как вы – в чинах! –
себе позволяете пить это? Странное дело!

Увы, и для доктора – жизни мучительный груз
утратил свой вес, как бывает порой на похмелье.
На шаг отошёл он с тропы – и лишь возглас и хруст
до нас донеслись из глухого провала ущелья.

Разбился – в лепёшку! Ведь там было метров пятьсот!..
И ты продолжаешь твердить мне, что жизнь – Божий дар нам?
Она – как пиявка, что кровь нам из глотки сосёт!
Как пропасть, где всё оборвётся с последним ударом.

Какой Божий дар? Уж скорее, она – это суп,
что варит Господь из двуногих костлявых отбросов…
А впрочем, не слушай. Порой я такое несу!..
(Под действием виски – вещаю, как старый философ.)

Но фиг с ним, забудем. Что проку погибших считать?
Я нынче надрался. Один хрен, все сдохнем когда-то,
как Тиммонс, Рострой, докторишка… Их там до черта
осталось лежать среди джунглей, как в битве солдаты.

Одних – лихорадка скосила. Другие – в пути
какую-то дрянь подцепили, загнувшись в мученьях.
Короче, к вершине горы умудрились дойти
лишь Мэннинг да Реву и я… Но и я облегченье

могу ощущать лишь тогда, когда грудь обожжёт
мне джином иль виски, иль добрым глотком русской водки.
Они – мой хинин. И коль ты не совсем  идиот,
налей мне в стакан, чтоб не брякнуться с ножиком в глотке!

Гляди, моё солнышко, если я вдруг не допью –
то в шею твою могу впиться, как в горло бутылки…
Принёс? Молодец… Слушай дальше балладу мою.
Какого ей хрена пылиться в башке, как в копилке?

Мы вышли к дороге. И Мэннинг воскликнул: «Она!» –
увидев тропу, что сквозь гущу лесов протоптали
стада мастодонтов, шагая во все времена
к черте, за которой их ждали посмертные дали.

И эта дорога нас к пику горы повела.
Я был тогда молод… Не смейся, сейчас меня видя –
ведь это твой завтрашний день здесь сидит у стола
в таком затрапезном и непрезентабельном виде.

Осилив дорогу, мы молча смахнули слезу………
Вверху – было небо. И реяли птицы – внизу………

Увидев заветную цель, Мэннинг пулей вперёд
помчался, не в силах сдержать своего нетерпенья.
Мы тоже рванули, спеша посмотреть, что нас ждёт
за видимой кромкой, таящей своё откровенье.

И в страшном ущелье, что вдруг распахнулось у ног,
белел, упираясь в крутого откоса наклонность,
похожий на храм, что возвёл мастодонтовый бог,
из тысяч костей и скелетов огромнейший конус!

«Ты видишь?!» – схватил меня Мэннинг дрожащей рукой
за клочья лохмотьев, что были когда-то одеждой.
И, глядя вокруг – на безмолвный и вечный покой,
я вымолвил: «Вижу!» – и он тронул Реву с надеждой.

Но прежде, чем тот для ответа успел раскрыть рот,
у нас за спиною вдруг грянули грома раскаты –
как будто планете внезапно скрутило живот,
и ей пришлось пёрднуть в собрании аристократов!

Но Мэннинг не слышал. Он словно застыл, глядя вниз –
туда, где, омытая ливнями сотен столетий,
белела под солнцем, как им завоёванный приз,
та церковь из тысяч огромных слоновьих скелетов.

Но гром нарастал. От него даже землю трясло,
в которой остались Рострой, докторишка и наша
учёная – с задом худым, как на кляче седло,
и с сиськами – каждая! – словно античная чаша.

И, выйдя из джунглей, волной накатили слоны
с ногами тяжёлыми, как вековечные брёвна.
А следом за ними – лохматы, черны и сильны –
древнейшие мамонты двинули лавой огромной.

Их бивни закручены штопором, кровью глаза
налиты в тоске безысходной, а в шерсти косматой –
запутались, как бутоньерки, цветы, что леса
бросали им вслед, провожая к последним закатам.

Я дёрнул их в сторону, и – мы скатились в кювет,
откуда затем наблюдали с восторгом и страхом,
как в метре от нас – из глубин неизведанных лет –
стада мастодонтов шли к смерти ускоренным шагом.

Ни стать на минуту, ни даже замедлить свой ход
они не могли, мимо нас протекая волнами,
поскольку идущие сзади толкали вперёд
передних ряды, поднимая вверх пыли цунами.

Не час и не два длился этот убийственный путь,
когда они к пропасти шли и в ущелье свергались.
От пыли и вони нам было уже не вздохнуть.
И Реву – не вынес… Мы толком и не испугались,

когда он вскочил и, как серый журавль в облака,
метнулся с обрыва за стадом проворно и скоро…
Я видел – рука оторвалась, и будто: «Пока!» –
нам пальцы в крови помахали… Ну что за умора!

Скажу тебе – век позабыть не смогу я тот миг,
как он размозжился на клочья о скал обелиски.
Ты думаешь, как он лежит там средь трупов иных?
Сейчас объясню, твою мать… Только где моё виски?

Врубаешься, нет? Объясняю тебе без затей:
с той самой секунды, как стадо обрушилось в прорву,
внизу не прибавилось – новых! – ни пары костей,
лишь Реву тот древний костёл оросил своей кровью.

То не было стадо животных! То мчались сквозь нас –
бесплотные призраки доисторических жизней.
Я Мэннинга тронул за руку. Но он только тряс
дурной головой, как реально свихнувшийся шизик.

Он начал смеяться. Он крикнул, что нам – повезло.
Что всё это – глюки, и нам повезло офигенно…
Я видел глаза его. В них, как костёр, тлело зло.
Так он – обезумел… Я всё говорю откровенно.

Остаться с безумным – один хер, что выстрелить в рот
себе самому. А я хотел жить и вернуться.
Безумному пофиг, когда или где он умрёт –
и я лишь помог ему там поскорее загнуться.

И хрен ему в рожу! Ты тоже не щурь хитрый глаз…
Я выбрался. И только сны мою душу тревожат.
Как банковский счёт душу Мэннинга в джунглях не спас –
так мне покаяние вряд ли забыться поможет.

Нет ночи, когда б, как слоны на лесную тропу,
в мой сон не входили огромные серые туши,
в поднятые хоботы дуя, как Армстронг в трубу,
и этим лишая рассудка нестойкие души.

Я вижу и штопоры бивней, и кровь в их глазах.
Я вижу их вееры-уши и толстые ноги.
Есть многое в жизни, чего объяснить нам нельзя,
чего, как мне кажется, не понимают и боги.

Тот белый костёл из костей – он стоит, где стоял,
и ждёт, когда я возвращусь, чтоб закрыть эту тему…
Ты дальше – не слушай. Ступай, пока я не помял
твой нос или галстук, испортив концовку поэмы.

Ах, что за паршивое место наш грёбанный свет!
Я пью за слонов – тех, что нет уже тысячи лет………

Вольный перевод с английского – Николая ПЕРЕЯСЛОВА
 
Stephen King
The Bone Church

When traveling to the heart of darkness, terror is not an emotion - it's a destination.

If you want to hear, buy me another drink. 
(Ah, this is slop-slop, I tell you-but never mind; what isn't?) 
There were thirty-two of us went into that greensore 
and only three who rose above it. 
We were thirty days in the green, and only one of us came out. 
Three rose above the green, three made it to the top: 

Manning and Revois and me. And what does that book say? 
The famous one? "Only I am left to tell you." 
I'll die in bed, as most obsessed whoresons do. 
And do I mourn Manning? Balls! It was his money 
put us there, his will that drove us on, death by death. 
But did he die in bed? Not that one! I saw to it! 
Now he worships in that bone church forever. Life is grand! 
(What slop is this? Still-buy me another, do. Buy me two! 
"Put another nickel in…the nickelodeon--" 
In other words I'll talk for whiskey; if you want me 
to shut up, switch me to champagne. 
Talk is cheap, silence is dear, my dear. 
What was I saying?) 

Twenty-nine dead on the march, and one a woman. 
Fine tits she had, but an ass like an English saddle! 
We found her facedown in the dead fire one morning, 
an ash-baby smoked at the cheeks and throat. 
Never burnt; fire must have been cold when she went in. 
She talked the whole voyage and died without a sound; 
what's better than being human? Do you say so? 
No? Then balls to you, and your mother, too; 
if she'd had two she'd been a fucking king. 

Anthropologist, arr, so she said. Didn't look like 
no anthropologist when we pulled 'er out of the 
ashes with char on her cheeks and the whites of her eyes 
dusted gray with soot. Not a mark on her otherwise. 
Dorrance said it might've been a stroke 
and he was as close to a doctor as we had, 
that pansy whore. For the love of God bring whiskey, 
for life's a trudge without it! 

Every day the green did 'em down. Carson died of a stick 
in his boot. His foot swole up and when we cut away 
the goddam boot leather, his toesies were as black 
as the squid's ink that drove Manning's heart. 
Reston and Polgoy, they were stung by spiders 
big as your fist; Ackerman bit by a snake what dropped 
out of a tree where it hung like a lady's fur stole 
draped on a branch. Bit its poison into Ackerman's nose. 
How strong a throe, you ask? Try this: 
He ripped his own snoot clean off! Tore it away 
like a rotten peach off a branch and died 
spitin' his own dyin' face! Goddam life, I say, 
and if you can't laugh you might as well laugh anyway. 
It ain't a sad world unless you're sane, you know. 

Javier fell off a plank bridge and when we 
hauled him out and he couldn't breathe so 
Dorrance tried to kiss him back to life 
and sucked from his throat a leech as big as 
a hothouse tomato. It popped free like a cork from 
a bottle and split between 'em; sprayed both with the claret 
we live on (for we're all alcoholics that way, if you see my figure) 
and when the Frenchman died raving, Manning said 
the leeches'd gone to his brain. As for me, I hold no opinion on 
that. 
All I know is that goddam Javier's eyes wouldn't stay shut 
but went on 
bulging in and out even after he was an hour cold. 
Something in there, all right, arr, yes there was! 
And all the while the macaws screamed at the monkeys 
and the monkeys screamed at the macaws and both 
screamed for the blue sky they couldn't see, 
for it was buried in the goddam green. 
Is this whiskey or diarrhea in a glass? 
There was one of those suckers in the Frenchie's pants- 
did I tell you? You know what that one ate, don't you? 

It was Dorrance himself who went next; we were 
climbing by then, but still in the green. He fell 
in a gorge and we could hear the snap. Broke his neck, 

twenty-six years of age, engaged to be married, case closed. 
Arr, ain't life grand? Life's a sucker in the throat, 
life's the gorge we all fall in (or choke on), it's a soup 
and we all end up vegetables. Ain't I philosophical? 
Never mind. It's too late to count the dead, 
and I'm too drunk. In the end we got there. 
Just say that. 

Climbed that high embankment out of all that 
sizzling green after we buried Rostoy, Timmons, 
the Texan-I forget his name-and Dorrance 
and a couple of others. In the end most went down 
of some fever that boiled their skin and turned it green. 
At the end it was only Manning, Revois and me. 
We got the fever too, but we got better; 
killed it before it killed us. 
Only I ain't never really got better. Now whiskey's 
my quinine, what I take for the shakes, so buy 
me another before I forget my manners 
and cut your fucking throat. I might even 
drink what comes out, so be wise, sonny, 
and trot it over, goddam your young cheeks. 

There was a road we came to, even Manning agreed 
it was, and wide enough for elephants if the ivory hunters 
hadn't picked clean the plains and the jungles beyond 'em 
back when gas was still a nickel. 
("Put another nickel in--" Arr, nevermind.) 
It bore up, that road, and we bore up with it on tilted slabs 
of stone a million years peeled free of mother earth, 
jumping one to another like frogs in the sun, Revois 
still burning with the fever and me-oh I was light! 
Like milkweed gauze on a breeze, you know-yet 
still I saw it all. My mind was as clear then as clean water, 
for I was as young then as horrid now-yes, I see 
how you look at me, but you needn't wince, for 
it's your own future you see on this side o' the table. 
We climbed above the birds and there was the end, 
a stone tongue poked straight into the blue. 

Manning broke into a run and we ran after, Revois 
trotting a right smart, sick as he was. 
(But he wasn't sick long-hee!) 
We looked down and saw what we saw. 
Manning turned red at the sight, and why not? 
For greed's a fever, too. 
He grabbed me by the rag that was once a shirt 

and asked if it was just a dream. When I said I saw 
what he saw, he turned to Revois. 
But before Revois could say aye or nay, we heard the thunder 
coming up from the greenroof we'd left behind, 
like a storm turned upside down. Or say 
like all of earth had caught that fever that stalked us 
and was sick in its bowels. I asked Manning what he heard 
and Manning said nothing. He was too busy looking 
into that cleft, down a thousand feet of ancient air 
into the church below: a million years of bone and tusk, 
a whited sepulchre of eternity, a thrashpit of prongs 
such as you'd see if hell burned dry to the slag of its cauldron. 
Arr! Yes! 

You expected to see bodies impaled on the 
ancient thorns of that sunny tomb. There were none, 
but the thunder was coming, rolling up the ground 
instead of down from the sky. The stones shook 
beneath our heels as they burst free of the green 
that took so many-Rostoy with his mouth harp, 
Dorrance who sang along, the anthropologist 
with the ass like an English saddle, twenty-six others. 
They came, those gaunt ghosts, and shook the greenroof 

from their feet, and in a gray wave: elephants no zoo ever held 
stampeding sideways from the green cradle of time. 
Towering among 'em (believe what you want) 
were mammoths from the dead age when man 
was not, their tusks in corkscrews and their eyes 
as red as whips of sorrow; 
wrapped around their wrinkled legs were jungle vines. 
One come-yes!-with a flower stuck 
in a fold of his chest hide-like a boutonniere! 

Revois screamed and put his hand over his eyes. 
Manning said "I don't see that." (He sounded 
like a man explaining to a fucking traffic cop.) 
I pulled 'em aside and we all three stumbled 
into a stony cunt near the edge. From there 
we watched 'em come: a tide in the face of reality 
that made you wish for blindness and glad for sight. 
They went past us and over us, never slowing, 
the ones behind driving the ones before, 
and down they went, trumpeting their way to suicide, 
crashing into the bones of their oblivion a dusty mile below. 
Hours it went on, those endless convulsions of tumbling death; 
trumpets all the way down, a brass orchestra, 

diminishing. The dust and the smell of their shit 
near choked us, and in the end Revois fell mad. 
Stood up, whether to run away or to join 'em 
I never knew which, but join 'em he did, 
headfirst and down with his boot heels in the sky and 
all the nailheads winking. 
One arm waved. The other…one of those giant flat feet 
tore it off his body and the arm followed after, fingers 
waving: "Bye-bye!" and "Bye-bye!" and "So long, boys!" 
Har! 
I leaned out to see and it was a sight to remember, all right, 
how he sprayed in pinwheels that hung in the air 
after he was gone, then turned pink and floated away 
on a breeze that smelled of rotten carnations. 
His bones with the others by now, and where's my drink? 

But not with a single new one; the only new bones were his. 
Do you see what I say? Listen again, damn you: 
His, but no others. 
Nothing down there after the last of the giants had passed us 
except for the bone church, which was as it was, 
with one blot of red, and that was Revois. 
For that was a stampede of ghosts or memories, 

and who knows which haunts men the more? Manning got up 
trembling, said our fortunes were made (as if he 
didn't already have one). 
"And what about what you just saw?" I asked. 
"Would you bring others to see such a holy thing? 
Why, next thing you know the Pope himself will be 
pissin' holy water over the side!" But Manning 
only shook his head like a fool, and held up hands 
without a speck of dust on them-although not a minute 
past we'd been choking on it by the bale, 
and coated with it from top to toe. 

Said it was hallucination 
we'd seen, brought on by fever and stinkwater. 

Said again that our fortunes were made, and 
laughed. The whoreson, that laugh was his undoing. 

I saw that he was mad-or I was-and one of us 
would have to die. You know which one it was, 
since here I sit before you, drunk, with hair that once 
was black hanging in my eyes. 
He said, "Don't you see, you fool--" 
And said no more, for the rest was just a scream. 
Balls to him! 
And balls to your grinning face! 

I don't remember how I got back; it's a 
dream of green with dark faces in it, 
then a dream of blue with light faces in it, 
and now I wake in the night in this city 
where not one in ten dreams of what 
lies beyond their lives-for the eyes they 
use to dream with are shut, as Manning's 
were, until the end, when not all the bank accounts in hell 
or Switzerland (they may be the same) could save him. 

I wake with my liver bellowing, and in the dark 
I hear the thunder of those great gray ghosts rising 
out of the greenroof like a storm set loose on the earth 
and I smell the dust and shit, and when they 
break free into the sky of their undoing, I see 
the ancient fans of their ears and the hooks of their 
tusks; I see their eyes and their eyes and their eyes. 
There's more to life than this; there are maps 
inside your maps and time beyond your time. 

It's still there, the bone church, and I'd like to 
go back and find it again, so I could throw myself 
over and be done this comedy. Now turn away 
your sheep's face before I turn it away for you. 
Arr, it's a dirty place, this reality, 
and there's no religion in it, so buy me a drink, 
goddam you. We'll toast elephants that never were.
О переводчике
Николай Владимирович ПЕРЕЯСЛОВ, поэт, прозаик, критик, переводчик стихов национальных поэтов, автор путевых заметок о путешествиях по России и миру. Издал 16 книг стихов, прозы и критики, публиковался газетах и журналах России, Украины, Беларуси, Молдовы, Казахстана, Башкортостана, Эстонии, Болгарии, Германии, США, Китая и других стран.
Участник I Международной поэтической конференции в Каире.
© Перевод Николай Переяслов, 2010

 

случайная рецензия
Какой дурак из АСТ примечания писал? Как давний фанат Клинта Иствуда сообщаю: Грязный Гарри не бывший полицейский, а действующий полицейский.
Gunslinger
на правах рекламы
ИСПОЛЬЗОВАНИЕ МАТЕРИАЛОВ САЙТА ВОЗМОЖНО ТОЛЬКО С РАЗРЕШЕНИЯ АВТОРОВ И УКАЗАНИЯ ССЫЛКИ НА САЙТ Стивен Кинг.ру - Творчество Стивена Кинга!
ЗАМЕТИЛИ ОШИБКУ? Напишите нам об этом!
Яндекс.Метрика